К 75-летию освобождения Саласпилса

Отрывок из Сборника воспоминаний бывших узников концлагерей “Мы выжили чудом” (сост. В. Зобова, А. Грейчус, А. Барабаш)

Жерихова (Иванова) Наталья Федоровна
Во власти нелюдей
Родилась в 1920 году. В годы войны прошла через концентрационный лагерь Саласпилс.
Не доезжая до латвийского поселка Элеи, состав с беженцами из приграничных городов Литвы остановился у разъезда. Закрыт семафор — станция не принимала поезд. Простоим здесь часа два-три. Так что нет смысла все это время сидеть в духоте товарного вагона. Я вышла, спустилась с крутой насыпи. Вокруг — простор! Пшеничное поле от легкого ветерка перекатывается желтыми волнами. Дети, засидевшись в вагонах, бегают и резвятся, собирают васильки, смеются, весело шалят. Высоко в голубом небе звенит жаворонок. Неподалеку несколько хуторов. Красиво. Спокойно…
Не спеша иду по краю поля. Под рукой выпрямляются упругие колосья созревающей пшеницы, будущего хлеба, вкусного и ароматного, с хрустящей корочкой, какой я всегда покупала у литовских крестьянок, приезжавших по базарным дням в Тельшяй. Мне кажется, что это было давным-давно…
Сегодня же, 23 июня, я далеко от Тельшяй, от привычного размеренного уклада жизни. Уже второй день идет война… Вчера из последних сил я бежала, чтобы успеть на последний поезд, уходивший из Тельшяй, успеть уехать из города, на окраинах которого уже появились немецкие танки. Успела!
В переполненном вагоне женщины с детьми — семьи военнослужащих. Их подбирали на полустанках и станциях, где ненадолго останавливался поезд. Женщины говорили, что конечный путь — Елгава, что там планируется длительный отдых, а не эвакуация вглубь страны. Все были уверены, что на границе произошел крупный конфликт с Германией. Скоро все разъяснится и успокоится, можно будет вернуться в свои дома и квартиры. Никому не хотелось верить, что это начало войны, затяжной, страшной, непредсказуемой… Не верили в это и латыши-хуторяне, которые по собственной инициативе подвезли к нашему составу свежую питьевую воду, молоко, сметану, хлеб, домашний сыр. От предлагаемых денег отказывались, все раздавали бесплатно, от чистого сердца. Предлагали остаться у них. Зачем куда‑то ехать, особенно с малыми детишками, ведь на границе все скоро придет в норму? Никто не остался, решили держаться вместе, — так спокойнее.
Наконец, семафор поднял свою длинную руку — путь открыт! Паровоз дал длинный гудок к отправлению. Мы тепло распрощались с хуторянами и поспешили к своим вагонам.
Состав наверстывал вынужденную задержку, шел на большой скорости. Мы приободрились — скоро Элея, за ней еще несколько станций и Елгава. Закончится вагонная тряска, духота и дорожная пыль, приведем в порядок себя и свои тревожные мысли, выпьем стакан крепкого сладкого чая и уснем в чистой постели.
Вдали уже виднелся силуэт города. Доехать до него не удалось — на горизонте появились два самолета, направлявшиеся наперерез поезду. Это были немецкие самолеты. Они с ревом пронеслись над вагонами, пилоты открыли пулеметную стрельбу. Пули забарабанили по крышам вагонов. Самолеты делали заход за заходом, иногда пролетая так низко, что было видно лицо летчика в шлеме и больших защитных очках. Мы видели их, они нас тоже видели. Видели, что состав не военный, что в вагонах женщины и дети, но продолжали стрелять длинными очередями. Фашистские самолеты сбросили несколько бомб, но не попали в вагоны, — бомбы взорвались перед паровозом и в хвосте состава. Взлетели куски рельсов, поднялся черный столб дыма и земли, загорелись вагоны. Искореженный паровоз завалился на насыпь, потащив за собой несколько вагонов. Люди метались в поисках спасения, хоть ­какого‑то укрытия, но его не было. Жизнь каждого из нас всецело зависела от немецких летчиков и от судьбы, а она не ко всем была милостива: кто‑то бежал, кто‑то падал, скошенный пулями. Крик, плач, грохот, рев пикирующих ­самолетов… Этот ужас, этот безжалостный расстрел беззащитных женщин и детей мне никогда не забыть!
Пригибаясь, я бежала вдоль железнодорожного полотна. Спотыкалась, падала, поднималась и вновь бежала, будто могла убежать от самолета. Казалось, что немецкий летчик охотится только за мной, что я — его единственная цель в этом грохочущем аду. Чтобы уйти от преследователя, скатилась в канаву, поросшую мелким кустарником и колючим бурьяном, вжалась в пыльную траву, затаилась. От ужаса потеряла счет времени.
Наконец, сделав еще несколько кругов и израсходовав последнюю пулеметную ленту, самолеты улетели. Состав догорал. Стонали раненые, валялись убитые.
Я уцелела… Где я? Не знаю. Куда идти? Не знаю. А идти надо. Наступал вечер, нельзя оставаться среди мертвых, ведь они не помогут, не защитят. Я пошла в сторону города, до которого не доехал наш поезд,  — там люди, там жизнь, там помощь.
Зашла во двор первого дома на окраине города. Пусто. Никого… Постучала в запертую дверь — молчание. Постучала сильнее. Дверь не отворили, хотя за ней слышался тихий разговор. Попросила воды. Мужской голос что‑то сказал. Я не поняла — он говорил не по‑русски. По интонации догадалась, что недоволен он моим стуком и, похоже, гонит меня прочь. Я не уходила. Куда мне идти? Я заплакала и обессилено опустилась у двери.
Через какое‑то время дверь приоткрылась. Ее удерживала внутренняя цепочка. Меня внимательно разглядывали две пары светлых глаз. Вид мой явно не внушал доверия — измазанное копотью лицо, грязное, разорванное платье. Дверь захлопнули, хозяева еще какое‑то время пошептались. Но вот загремела цепочка, дверь отворили. Женщина протянула кружку с водой. Мужчина с сильным латышским акцентом спросил по‑русски:
— С поезда, который немецкие самолеты разбомбили?
— Да.
— Заходи в дом. Умойся, отдохни немного. Иди на кухню. Жена покормит, даст, во что переодеться. Ночевать в доме не оставим. Опасно и для нас, и для тебя. В городе шуцманы шныряют, повсюду русских отлавливают. Обнаружат — убьют и тебя, и нас. Переночуешь в сарае. Утром уходи. Постарайся подальше уйти из города. Лучше, если затеряешься на каком‑нибудь дальнем хуторе.
Женщина подала мне свою одежду и легкое одеяло, небольшую подушку, мужчина отвел в сарай. Я рухнула на душистое сено. Уставшее измученное тело выключило сознание, и я провалилась в темноту глубокого сна. Казалось, что только-только смежила веки, а меня уже кто‑то будит, бесцеремонно толкает в бок. Открыла глаза. Надо мной стоял рослый парень, в руках короткая винтовка, направленная мне в лицо. Поднялась. Подталкиваемая прикладом, вышла из сарая. Во дворе хозяева испуганно объяснялись со вторым вооруженным парнем. Он ударил мужчину по лицу, толкнул его к стене дома, передернул затвор винтовки. Женщина закричала, уцепилась за мужа. Я поняла, что хозяев дома обвиняют в пособничестве русским, — спрятали врага Латвии и Германии!
Сейчас на моих глазах расстреляют этих добрых людей. Зачем же погибать ни в чем не повинным людям? Наоборот, они проявили сочувствие, накормили, приютили, дали чистую одежду и возможность чуточку прийти в себя от кошмара бомбежки, советовали, где можно понадежнее спрятаться, а я их подвела… Не ушла своевременно — проспала. За ошибки нужно платить. А меня все равно убьют — либо эти здоровяки-шуцманы, либо немцы. Я крикнула шуцману, готовому застрелить своего же соотечественника:
— Эй, ты! Оставь человека. У тебя что, совсем мозги отсутствуют? За что хочешь убить своего же, латыша? Разве он виноват, что я оказалась в его сарае? Немцев вини. А его не трогай! Я сама на сеновал забралась.
Не знаю, все ли из сказанного поняли шуцманы, но хозяев отпустили, а мне влепили увесистую оплеуху, такую, что еле на ногах устояла. Переглянулись и добавили еще тумаков, после чего отвели в городскую управу. Находилась она в здании, на котором еще сохранилась вывеска с частью былой надписи: «…второе отделение милиции». Над входом развевались два флага: фашистский — красный с белым большим кругом, в центре которого черная паучья свастика, и национальный латышский — красная, белая и опять красная полосы. Быстро же сдружились! Вот только надолго ли?
Разбираться со мной особо не стали. Все ясно — русская, значит, коммунистка или комсомолка, значит, идейный враг «патриотов» — латышей и немцев — освободителей от ига социализма и Советов. Значит, в подвал, до особого решения. И меня толкнули в раскрытые двери подвала так, что боками пересчитала все ступеньки входа. Еле поднялась, осмотрелась. В подвале я была уже не одна. На полу сидели и лежали задержанные. Это были жены и родственники военнослужащих Красной Армии, партийных работников и активистов. Их отловили и доставили в комендатуру бдительные шуцманы, а ­кого‑то сдали соседи-латыши.
Пробыть взаперти пришлось трое суток. Все это время еды не давали, пару раз приносили по ведру питьевой воды. На допросы не вызывали, наша участь решалась без нас. Никто не знал, чем все завершится, — убьют или отпустят на все четыре стороны? Ведь ничего противозаконного не совершили. Неизвестность тревожила и пугала. Но все когда‑то заканчивается. Подошла к концу и наша отсидка.
Двери подвала отворили и приказали выходить. Конвоиры-шуцманы быстро повели нас на железнодорожную станцию. Состав из товарных вагонов, до отказа загруженных людьми, готовился к отправке. Нас сумели затолкать в переполненные вагоны, с грохотом задвинули двери-ворота. Поезд судорожно дернулся, и состав медленно отошел от станции Элея. Так началась новая черная и страшная полоса моей жизни — немецкая неволя.
Везли нас несколько дней. Больше стояли в тупиках и на запасных железнодорожных путях, чем двигались.
Только в июле, числа третьего-четвертого, «путешествие» завершилось — нас привезли в Елгаву. Выгрузились из теплушек, умерших в пути и больных приказали выбросить, живым — построиться колонной по пять человек в ряд. Под конвоем повели за город. Там уже был подготовлен лагерь-накопитель — большая территория, обнесенная колючей проволокой в несколько рядов, ворота с охраной. Внутри никаких построек, никаких укрытий, только масса людей, сидящих, лежащих на голой земле — женщины, дети, старики. В отдельной загородке — военнопленные, наши бойцы и командиры, которым не удалось вырваться из немецкого окружения, многие раненые, в грязных повязках со следами запекшейся крови. Все мрачные, подавленные.
Лагерь постоянно пополнялся новыми задержанными. За две недели моего пребывания там численность «жильцов» увеличилась до полутора тысяч человек. Подавленное состояние не покидало. Казалось, что мир опустел, что все люди — за колючей проволокой под охраной немцев с овчарками.
Узников постоянно мучил голод. Еды, по существу, нам не давали, на день полагался кусочек хлеба весом 120‑150 граммов и пол-литровый черпак мутного варева. А военнопленные и того не получали.
В лагерь периодически приезжали эсэсовцы. Они увозили с собой некоторых военнопленных, реже гражданских. Ни те, ни другие больше уже назад не возвращались. Появлялись эс­эсовцы, в основном, после регистрации узников, когда к ним попадали учетные карточки и списки находившихся за колючей проволокой.
Регистрацию проводили военные писари. Со слов узника они заполняли стандартные учетные карточки — фамилия, имя, отчество, год и место рождения, национальность, образование и специальность, место работы. Не думаю, что все данные соответствовали действительности. И знаю это по себе — я не сказала, что работала инструктором в горкоме комсомола, что прибыла в Литву по направлению Воронежского городского комитета партии, что у меня высшее образование. Вместо этого назвалась машинисткой-стенографисткой, работавшей в местной газете. Рыжая немка в военной форме внесла эти данные в мою карточку, при этом буркнула, что такая специальность Германии не нужна, поэтому буду работать на торфяных разработках недалеко от Риги. Ее помощница шлепнула на мое левое запястье чернильный штамп с регистрационным номером и велела отойти к группе «проштампованных», которым, как и мне, предстояло осваивать торфяные болота ­Латвии.
Через несколько дней колонну численностью более пятисот человек вооруженная охрана вывела за ворота лагеря. Женщины и мужчины шли отдельно. На железнодорожной станции всех погрузили, вернее, утрамбовали в товарные вагоны. На этот раз нас не возили по объездным и тупиковым путям, примерно через сутки доставили в Ригу. Потому умерших в вагонах было мало. Из Риги прошли пешком километров 16‑17. Привели нас на старый полигон, где когда‑то в царское время солдаты стреляли по фанерным мишеням. Лагеря как такового еще не существовало — ни бараков, ни административных зданий, ни ограды. Но хватало вооруженной охраны, чтобы удержать в повиновении прибывших узников, и начальства, чтобы командовать, распоряжаться жизнью подневольных, щедро раздавать наказания.
На следующий день пригнанных еще раз пересчитали и рассортировали: тех, кто знал немецкий язык, назначили переводчиками, те, кто назвался плотником, столяром, электриком, механиком, были определены в соответствующие бригады. Остальных разделили по группам в 20‑25 человек. В каждой группе назначили старшего, ответственного за дисциплину и порядок.
Начались работы — строительство лагеря, впоследствии известного как Саласпилсский концлагерь, лагерь смерти и уничтожения сотен тысяч ни в чем не повинных людей. А пока что плотники строили дощатые бараки, столяры устанавливали в них трех- и четырехъярусные нары, остальные подносили доски, брусья, копали ямы для установки столбов под проволочную ограду лагеря.
Женщин направили на «легкую» работу — на торфяник. Когда ранним утром в сопровождении конвоиров пришли на место работы — ужаснулись: болотные кочки, чахлый кустарник, кривобокие полусухие елочки, корявые пни и туча мошкары. Разделили нас на группы — одна идет копать торф, другая — на торфодробилку, третья — носить и складывать готовый торф.
Копать торф нелегко. Лопатой нужно снять верхний слой, поросший мхом и ползучей болотной травой. Затем второй слой, третий, и так шаг за шагом, пока на болотном дне не покажется песок. Толщина торфяного пласта от двух до пяти метров. В нем переплетение корней, застрявшие пни. Их нужно обрубить топором, выбрать из ямы с грязным месивом и болотной жижей. Чуточку отдышишься и снова за лопату, снова снимаешь пласт за пластом. Напарницы отвозят пласты на торфодробилку.
Всем рабочим полагались резиновые сапоги, но они дырявые. Ноги целый день мокнут в холодном, как лед, торфе. Мастер-бригадир, вольнонаемный латыш Якобсон подгоняет — нужно выполнять заданную норму, иначе будут неприятности и у нас, и у него. Потому погреться у костра удается не всегда. И опять за лопату: ветер ли, дождь ли, солнцепек — нужно копать. И копали. Копали днями, неделями. Копали от зари до захода солнца, плелись «домой», в лагерь, где получали на ужин пластик хлеба и кружку «кофе», шли к месту ночлега — под брезентовый навес, так как бараки еще не были готовы. Валились на жиденький слой соломы и забывались тяжким сном. А утром все повторялось: завтрак — кружка «кофе» без хлеба и под конвоем на болото, где нужно копать норму, иначе не получишь жалкую пайку хлеба, а то и совсем лишишься обеда.
Хлеб пекли специально для лагерников — с большой примесью древесной муки. Пока он был свежим, то хоть по виду и запаху напоминал хлеб. К концу недели он затвердевал так, что его почти невозможно было резать ножом. Хлеб сильно плесневел, но мы и зеленый паек съедали до крошечки.
От скудного питания и тяжелой многочасовой работы силы уходили. Все чаще мы не справлялись с заданной нормой. Бригадир ругался, грозил заменить «этих баб» другой группой рабочих, обещал пожаловаться начальству. Мы знали, что это может закончиться для нас карцером (его в лагере построили раньше бараков и лазарета) или штрафной бригадой. Выбивались из сил, помогали друг другу и старались «вытягивать» норму.
Со временем причитания и угрозы Якобсона изрядно надоели. Однажды я не выдержала, посоветовала ему:
— А ты, мастер, залей в свой дизель вместо газолина такой кофе, какой нам дают, тогда увидишь, сможет ли он работать.
Якобсон замолчал. Посмотрел на меня, заляпанную болотной жижей, с выпирающими из ворота куртки ключицами, оглянулся на охранника, топтавшегося у костра, тихо проговорил:
— Правильно сказала, чумазая чертовка! — и ушел.
После этого бригадир орал меньше, но норму копки не убавил, а стал менять нас местами работы: несколько дней снимаем торфяные пласты, потом какое‑то время отвозим их к торфодробилке или складываем готовый торф в штабеля для отправки. Такое «разнообразие» действовало — уходила монотонность работы. Правда, сил от этого не прибавлялось, так же кружилась голова и дрожали ноги. Участились случаи обмороков.
Якобсон этого «не замечал» и от охраны всячески скрывал. Находил повод, чтобы перевести женщину подальше от глаз охранников и дать ей возможность передохнуть. Иногда приносил с собой небольшие бутербродики с маргарином и прозрачным ломтиком розовой колбасы и отдавал ослабевшим женщинам.
В начале октября торфозаготовки прекратились. Торф был низкого качества, так как не успевал как следует просохнуть. Да и утренние заморозки все сильнее сковывали землю. Нас оставили в лагере. К этому времени уже было построено несколько бараков, а, главное, установлена высокая ограда с угловыми вышками для охраны. Оттуда хорошо просматривалась и простреливалась территория лагеря.
В то утро шел дождь вперемежку со снежной крупой. В бараке было темно и холодно. Дуло из щелей дощатых стен, сквозило из окон. Часть женщин из нашего барака уже были заняты работой в лагере, а мы, «торфянщицы», сидели в ожидании разнарядки.
В барак вошла группа людей, одетых в гитлеровскую форму. Мундиры увешаны крестами за заслуги перед рейхом и фюрером, украшены свастикой и орлами, на фуражках эмблема — череп. На поясных пряжках надпись — «Gott mit uns» («С нами Бог»). Под этим «божьим» девизом фашисты совершали ужаснейшие преступления.
Мы замерли, — их приход в барак ничего хорошего не сулил. Блоковая отдала команду: «Построиться!» Мы заняли места в проходе между нарами. Стояли, не шелохнувшись, так требовала лагерная дисциплина.
Гитлеровцы не спеша пошли вдоль рядов, внимательно вглядываясь в лица, — выбирали жертв. Отобрали человек тридцать, в их число попала и я. Нам приказали сделать шаг вперед. Первую пятерку повели в «больничный» барак. Ревир (лазарет) еще не был полностью готов, спешили построить карцеры, пыточные бункеры, не забыли про виселицу, которую поставили в середине аппельплаца.
Через некоторое время первая пятерка вернулась. Женщины едва держались на ногах, бледные, с посиневшими губами. Молоденькую Анечку Смирнову, почти девочку, несли на руках, она была в глубоком обмороке. Кто‑то прошептал: «У нас взяли кровь…»
Увели следующую пятерку. Вернулись обескровленными. Подошла очередь пятерки, в которой была я.
Ввели в прихожую «больничного» барака, приказали снять куртку и пройти в «донорскую». На дощатых широких столах рядами стояли закрытые стеклянные бутыли с кровью узников. Эсэсовцы, приходившие в наш барак, уже в белых халатах ­взяли из вены кровь для определения ее группы и поставили клеймо-татуировку на руке выше локтя. Метка необходима для постоянного забора крови определенной группы. Конечно, если донор останется в живых после первого забора, который был выше всякой допустимой нормы…
«Врач»-эсэсовец указал на свободный стул. Села. В левую руку мне дали стеклянную объемную колбу, правой рукой велели поработать — сжать и разжать кулак, ввели шприц в вену, и в колбу по резиновой трубочке потекла моя кровь. Струя становилась все слабее и тоньше. У меня закружилась голова, и я выпустила колбу. «Врач» ловко ее подхватил, не дал упасть. Меня же ударил по лицу, и я провалилась в какую‑то звенящую темноту. Вампиры в черных мундирах, прикрываясь врачебными халатами, умели уберечь кровь, но не людей.
Очнулась я на полу прихожей «больничного» барака. Женщины помогли подняться, и мы, пошатываясь и поддерживая друг друга, побрели в свой барак. У меня не хватило сил забраться на свой «этаж», прилегла на нары внизу. Подруги укрыли двумя потертыми лагерными одеялами, но озноб не проходил. Кружилась голова и хотелось спать.
Перед вечерней поверкой старший дежурный лагеря ходил по баракам и от имени коменданта сообщал, что сдавшие кровь имеют право два дня получать дополнительную порцию кофе (желудевый суррогат), а в обед, если останутся излишки, даже суп. Какая трогательная забота! Какая благодарность людям, у которых до обморочного состояния выкачивали кровь! Цинизм и бесчеловечность фашистов беспредельны!
«Работа» Саласпилсского концлагеря набирала обороты. Его чудовищная мясорубка была запущена, она перемолола более ста тысяч человеческих жизней: детей, мирных граждан, военнопленных.
В этом лагере смерти я пробыла до 1944 года. Как я осталась в живых — удивляюсь до сих пор. Не раз моя жизнь висела на волоске, зависела от настроения надзирателя, обершарфюрера, рядового охранника на сторожевой вышке. Только вмешательство судьбы или счастливого случая спасли меня от гибели.
Прошли годы, но и сейчас мне часто снятся кошмарные сны: истязание людей, расстрелы, травля овчарками. Я не могу забыть то, что видела, что пережила в Саласпилсском аду.
…Однажды привезли группу детей из Рижского детского дома. Младшему было годика четыре, остальным — чуть больше. С ними была воспитательница, светловолосая латышка, молодая, симпатичная. Малыши, как цыплята к наседке, жались к своей тете Алме. Она успокаивала детей, говорила, что им нечего бояться, их никто здесь не обидит. Как же она ошибалась!..
Немец, принимавший пополнение, приказал воспитательнице вести детей на врачебный осмотр.
— Зачем? Они все здоровенькие, просто немного утомились в дороге. Им нужно отдохнуть.
Немец оценивающе посмотрел на воспитательницу, пакостно ухмыльнулся.
— Вы, фрейлин, можете остаться, — своему подручному, шуцману Кандерсу приказал, — веди в донорскую.
— Да вы что, с ума сошли?! Какая донорская? Это же дети! Не позволю… — договорить Алма не успела. Немец натренированным, профессиональным ударом свалил ее на землю.
Дети испуганно закричали. Немец рявкнул:
— Молчать!
От его крика детишки еще громче заплакали.
— Прекратить рев! А ты, олух, что стоишь? — накинулся он на Кандерса. — Веди этих щенят куда приказано.
Малыши сбились в кучу, уцепились друг за друга. Воспитательница с трудом поднялась, вытирая кровь с разбитых губ, сказала:
— Не надо, я сама… — и принялась успокаивать детей. — Ну что вы, маленькие, испугались? Я упала. Споткнулась и нечаянно упала. Успокойтесь, мои хорошие, успокойтесь. Я с вами. Взялись все за ручки и дружненько зашагали, куда велят эти «веселые» дяденьки. Ну, пошли: раз-два, раз-два… — и она вместе с детьми пошла на смерть.
Через какое‑то время команда «трупоносов» выкатила из «донорской» тележку с телами мертвых детей, среди которых лежала светловолосая воспитательница Алма.
…Где‑то в марте сорок третьего на общем лагерном аппеле зачитали список заключенных старше шестидесяти лет. Им сказали, что они на несколько дней поедут в ближайший поселок чинить рыбацкие сети. С собой могут взять свои вещи. А во второй половине дня машины вернулись, нагруженные вещами, обувью, одеждой… Пожилых людей расстреляли.
…Такая же участь постигла евреев, привезенных из Чехословакии, Австрии, Риги. Но прежде чем пустить в расход, их заставили работать: кого в каменоломне, кого на доставке бревен, кого в песчаном карьере. Через месяц ежедневной многочасовой изнурительной работы, побоев, голода они настолько ослабели, что едва волочили ноги. Потом их увезли на «лечение» и убили в Румбульском лесу.
Евреев уничтожали с особой жестокостью. В Риге, например, до войны проживало около восьмидесяти тысяч еврейского населения, а когда город освободили советские войска, там осталось всего 140 евреев.
А с каким садистским наслаждением фашисты и их приспешники шуцманы и полицаи унижали заключенных! Был такой обер-лейтенант, безногий Бруно Тоне. Он отморозил ноги, когда с латышскими добровольцами подался на восточный фронт, чтобы доказать фюреру и его фашистской банде свою верность и преданность. Морозная зима 1941–1942 лишила Бруно ног. Он ненавидел весь мир, особенно русских. Обходить самостоятельно территорию лагеря он не мог. Приказал носить себя на специальных носилках. И его, как восточного падишаха, носили. Чтобы выместить злобу, он подзывал к носилкам кого‑нибудь из заключенных, приказывал стоять смирно и бил его палкой по голове, если тот не падал, удар повторял. К тому же жертва должна была на зов Бруно не идти, а бежать, как за великой наградой.
А что стоила придуманная им «карусель»! Узники с носилками по большому кругу без всякой надобности бегом переносили песок с одного места на другое или по команде и тоже бегом переносили мешки с песком метров на 150 дальше и сбрасывали их в новую кучу. Когда все мешки оказывались на новом месте, их переносили обратно. Вся эта «работа» проводилась исключительно для того, чтобы измучить обессиленных людей, чтобы унизить их, подчеркнуть их полную зависимость и от Бруно Тоне, и от надзирателей, щедро раздававших удары, от которых не все могли подняться. А коль не встал — получи пулю!
Для истязания людей в лагере использовались специально обученные собаки. По приказу хозяина они набрасывались на узника, рвали исхудалое тело, прикрытое лохмотьями одежды. Невыносимое зрелище! А гитлеровцы смотрели на такую экзекуцию, как на развлечение, на праздничное представление, даже пари заключали, чей пес быстрее справится с «дохляком».
В лагере все было подчинено одной цели — уничтожению людей. И уничтожали — методично, изощренно, безжалостно. И тем не менее на его территории была создана сеть мастерских: швейная, сапожная, столярная, мебельная и даже часовая. Попасть в одну из них считалось подарком судьбы, позволяло хоть на какое‑то время избежать работы в каменоломнях или изматывающей беготни в бессмысленной переноске песка, камней с места на место.
Однако и там тоже царил произвол, но уже со стороны мастеров. Они дорожили своим местом и требовали от работников соблюдения дисциплины, лагерного режима и, конечно же, качественной работы и выполнения заданной нормы. Но поскольку мастера, в основном, сами были из числа узников, за упущения не лишали хлебной пайки и черпака варева, понимали, что еда значила для заключенного. А вот затрещины и оплеухи раздавали.
В декабре сорок третьего меня из прачечной перевели в необычную мастерскую, — в ней плели соломенную обувь для солдат, воевавших на Восточном фронте. Блицкрига не получилось, и немцы в своей летней обуви замерзали на российских просторах. Как могли согреть ­соломенные ­галоши в сорокаградусные морозы, представить трудно. Но если фюрер приказал обуть свою армию таким образом, то это подлежало немедленному, безоговорочному исполнению. И заработали «соломенные» мастерские в концлагерях с дармовой рабочей силой.
Работали в две смены. Я плела эту обувь так, чтобы она быстрее разваливалась. Проверить качество работы мастер не мог, она проверялась далеко, в снегах России! Работа в «соломенной» мастерской оказалась сезонной. Заказ закончился и большого количества работников не требовалось. Начались переводы. Но мастерскую не закрыли, сработал немецкий практицизм — из оставшихся запасов соломы стали изготавливать циновки, маты-подстилки, даже коврики.
Довелось мне поработать и в пошивочной мастерской. Из ткани, конфискованной немцами у евреев, хозяев магазинов и лавочек, шила простыни, накидки на кровати, шторы. Разумеется, не для украшения наших переполненных вонючих бараков. Их отправляли в Германию и там продавали в специальных магазинах или выдавали по спискам немкам, мужья которых сражались за интересы «фатерлянда» с русскими варварами. В мастерскую также поступал «полуфабрикат» со складов лагеря, где хранилась одежда убитых. Она была рассортирована, распорота и отглажена. Закройщикам мастерской оставалось по лекалам выкраивать то, что требовалось заказчикам, которых определяли в администрации лагеря. В общем, у гитлеровцев все было поставлено на поток — убийства, грабежи, доставка материалов, изготовление, сбыт. Страшный конвейер!
В 1944 году наступил сбой в отлаженном ритме Саласпилсского лагеря смерти. Войска Советской Армии подходили к Прибалтике, и фашисты поняли, что им за все содеянное придется отвечать. Убийцы спешно начали заметать следы преступлений. А когда в июле сорок четвертого советские танки показались под Елгавой, заклубился черный дым над сосновым Румбульским лесом, — гитлеровцы сжигали выкопанные из рвов-могил трупы расстрелянных. Но главной уликой их злодеяний оставался Саласпилсский концлагерь.
Не проходило дня, чтобы из лагеря не уводили колонны узников, их убивали в Саласпилсских песчаниках, не закапывали, а обливали горючим и сжигали.
Многих заключенных увозили в Германию, конечно, не для отдыха и поправки здоровья — на уничтожение. Подлежала такому вывозу большая группа женщин. В их число попала и я. Но фашистский график эвакуации срывался, и наша группа все еще оставалась в лагере.
Проснувшись утром 29 сентября, мы обнаружили, что за колючей проволокой внешней ограды лагеря охраны нет. В последние недели охраняли литовские добровольцы. Они ночью сбежали. Почему? Может, испугались близкой канонады советской артиллерии, может, опасались советского парашютного десанта, ведь за сотрудничество с гитлеровцами, за свою кровавую работу придется держать ответ? Вдаваться в причины их бегства не стали, радовались — нет охраны! Свобода! Не совсем…
В лагере оставалось какое‑то количество эсэсовцев. Но им тоже уже было не до узников, которых не успели отправить в Германию. Они спасали свои жизни. Взломав лагерные сейфы, забрали хранившиеся там ценности и уехали на машинах. А вот своих верных подручных, шуцманов и латышских наемников-легионеров, по совместительству несших внутреннюю охрану лагеря, захватить забыли. И эти отбросы латышского народа, как и эсэсовцы, не хотели уходить из лагеря с пустыми руками. Словно крысы, они рыскали по многочисленным складам, где хранились вещи евреев, ими же уничтоженных, рылись в тюках заплесневевшей одежды, искали еврейские драгоценности, которые давным-давно перекочевали в карманы более «удачливых» убийц. Нагрузившись узлами и чемоданами, они испарились, исчезли из лагеря, из нашей жизни.
Неохраняемые ворота лагеря смерти открыты! Можно бежать из этого гиблого места. Но куда? Рига и Саласпилс еще находились в зоне немецкой оккупации. В любой момент в лагерь может нагрянуть отряд гитлеровских убийц и ­завершить свое черное дело. В одежде заключенных бежать на волю нельзя. И мы начали действовать.
Несколько мужчин выбрасывали одежду из складов, взломанных немцами. Заключенные надевали то, что подходило, и скорее за ворота, на свободу! Каждый выбирал путь и направление по своему усмотрению, только бы подальше от Саласпилсского ада. Руководствовались интуицией, ведь большинству места незнакомые, привезены издалека, а не из Риги, Елгавы или Даугавпилса.
Как же мы своевременно ушли из лагеря! Над горизонтом в стороне Саласпилса взвились клубы черного дыма. Это фашистский отряд убийц, не найдя в лагере заключенных, взорвал и предал огню, превратил в пепел то место, где десятки тысяч людей прошли через адовы муки, муки голода и немыслимые унижения.
Мне повезло. Я выжила и дождалась великой победы и разгрома фашистской Германии. А сколько узников навсегда осталось в Саласпилсских песках и бесчисленных рвах-могилах…
Я живу, и из моей памяти никогда не исчезнет то, что довелось пережить в Саласпилсском концлагере, не уйдут из памяти люди, которые делились кусочком лагерного эрзац-хлеба, поддерживали добрым, ободряющим словом в минуты отчаяния и физической боли. Там, на краю жизни, мы научились сопереживать и ценить доброту, сочувствие. И научились ненавидеть самое подлое, самое гнусное, бесчеловечное — коричневую чуму нацизма.
Нас, бывших узников Саласпилсского концлагеря, остается все меньше и меньше. Но мы все помним! Наши воспоминания — грозный приговор фашизму и предупреждение тем, кто пытается его возродить, обелить, оправдать.
г. Феодосия
Российская Федерация
Май 1996 г.

Для справки
Саласпилс
Саласпилс («Куртенгоф») — концентрационный лагерь, созданный во время Второй мировой войны на территории оккупированной нацистской Германией Латвии. Находился в 18 километрах от Риги рядом с городом Саласпилс с октября 1941 года до конца лета 1944 года.
Наиболее печальную известность этот лагерь получил из‑за содержания в нем малолетних узников, которых затем стали использовать для отбора крови для раненых немецких солдат, вследствие чего дети быстро погибали.
В районе поселка Саласпилс существовало несколько отдельных концлагерей. Помимо более известного лагеря для политических заключенных, неподалеку от него существовал также лагерь для военнопленных. Площадь этого лагеря была 18,82 га, военнопленные в нем жили под открытым небом, укрываясь в земляных норах, ели кору деревьев и доходили до людоедства.
У основного лагеря Саласпилс было также несколько филиалов. В связи с этим в литературе есть разночтения в оценке числа узников и погибших.
Изначально лагерь создавался для прибывающих в Латвию депортированных из Германии евреев — с целью селекции и последующего уничтожения. Они и начали в октябре 1941 года строить этот лагерь. Из привезенных в Латвию иностранных евреев в Саласпилс отправляли только трудоспособных. Многие из них погибли от голода и непосильного труда. Впоследствии в Саласпилс также помещали латвийских евреев.
Однако евреи составили в итоге меньшинство узников лагеря. По данным историка Валдиса Луманса, в дальнейшем в лагерь заключали советских военнопленных, латвийских и других участников антинацистского Сопротивления.
Летом 1942 года часть еврейских узников были возвращены из лагеря в рижское гетто. Из-за недоедания они выглядели как скелеты. Одним из вернувшихся в гетто был чешский еврей Карел Бесен, известный как «палач Саласпилса» — чтобы спасти свою жизнь, он убивал других узников, но так, чтобы они как можно меньше мучились.
В декабре 1942 года по поводу принадлежности лагеря состоялся спор между Главным административно-хозяйственным управлением СС (WVHA) и администрацией рейхскомиссариата Остланд по поводу контроля над лагерем. 1 декабря Главное управление имперской безопасности в Берлине запросило командующего полицией безопасности и СД в Риге Рудольфа Ланге, является ли Саласпилс концлагерем, и если да, то по какой причине он не передан в ведение WVHA. Ланге ответил, что лагерь Саласпилс не концентрационный, а воспитательно-трудовой, и поэтому находится под контролем полиции. Генрих Гиммлер счел такое объяснение неудовлетворительным и называл Саласпилс концлагерем, однако контроль над ним оставался в руках Ланге до прекращения немецкой оккупации.
В марте 1943 года в лагерь начали помещать крестьян, женщин и детей, вывезенных из сел Белоруссии, Псковской и Ленинградской областей во время карательных антипартизанских операций (так, в феврале-апреле 1943 года во время операции «Зимнее волшебство» лишь из Освейского района Витебской области были вывезены 14 175 жителей — взрослые на работу в Германию, дети — в Саласпилс.

В августе 1944 года оставшиеся в живых заключенные лагеря были вывезены в концлагерь Штуттгоф. Перед приходом советских войск почти все лагерные бараки были сож­жены.
Оставшиеся бараки были использованы для создания лагеря для немецких военнопленных, содержавшихся там вплоть до октября 1946 года.
В 1967 году на месте лагеря был создан Саласпилсский мемориальный комплекс.
В 2006 году на месте захоронения 146 немецких военнопленных был установлен березовый крест.

Из воспоминаний Нины Владимировны Гобрусенок, узницы концлагеря «Саласпилс»: «…Немцы в лагере разделяли нас по шеренгам. Первая — кто мог работать, следующая была из тех, кто похож на еврея (волосы кудрявые или нос с горбинкой). Их расстреливали на наших глазах, извергам, наверное, было приятно, что дети видели это. Из всех малюсеньких состояла третья шеренга… Охраны было очень много. Если ребеночек провинился, спускали собак, те разрывали его на куски, а немцы просто смотрели на это. Я настолько боялась немцев, что даже не могла посмотреть им в глаза — глаза вечно были опущены. Немцы иной раз шли и били рукой по подбородку, чтобы мы посмотрели на них… Когда много лет спустя приехала в Ригу, мы спросили у экскурсовода: «Каким чудом мы спаслись?» Нам рассказали, что в лагере создали подпольную группу. У немцев была душегубка — машина, в которой узников травили газом. Так вот, благодаря подпольной группе нас посадили в эту машину и вместо того чтобы включить газ, отвезли в костел, откуда жители Риги разбирали детей по домам…»

По данным Чрезвычайной республиканской комиссии в Саласспилском концентрационном лагере было расстреляно и повешено 53 700 человек. По другим данным, ради «нового европейского порядка» здесь уничтожено около 100 000 человеческих жизней. Точное количество установить не представляется возможным.
Выдержка из протокола допроса заместителя коменданта лагеря Бруно Тоне (11 февраля 1945): «В средних числах июля 1943 года я был назначен на должность командира роты 4‑го латышского батальона СС, в составе которого нес охрану концлагеря, находящегося в м. Саласпилс, в 20 км восточнее Риги, где содержались политические заключенные из числа латышей, евреи и другие арестованные немецкими карательными органами, и охрану лагеря рота несла до октября 1943 года, после чего была в числе других войск СС направлена на охрану границы Латвии с Советским Союзом, существовавшей до 1939 года, от проникновения подразделений советских партизан на территорию Латвии.
В концлагере, расположенном в Саласпилсе, в то время насчитывалось более 500 заключенных. Комендантом последнего являлся обершарфюрер Никке, по национальности немец. Режим для заключенных был установлен исключительно тяжелый и непосильный. Заключенные работали на тяжелых работах по двадцать часов в сутки. За малейшее нарушение распорядка заключенные администрацией избивались до потери сознания. Всех держали на голодном пайке и в антисанитарных условиях, в результате чего большое количество заключенных от заболевания тифом и истощения умирали».
Многочисленные свидетельства выживших в лагере узников показывают: в лесу, за пределами лагерных ворот, выкапывались большие ямы, которые заполнялись как телами погибших от болезней, голода и непосильной работы, так и теми, кого казнили в ходе карательных, показательных и просто садистских акции приверженцев нового европейского порядка и их приспешников, из числа местных коллаборационистов.
Из рассказа выжившего в лагере, еврея из Чехословакии Йозефа Гертнера, всех больных и измученных, не способных к работам выносили с территории через западные ворота и просто сваливали в выкопанные тут же ямы, часто засыпая еще живых телами или землей. Согласно его свидетельствам, такая участь постигла почти всех узников из «первого транспорта» чехословацких евреев, прибывшего в лагерь.
То, что комиссия по расследованию в 1944 году просто не смогла охватить весь объем масштабов казней и террора, свидетельствуют вот такие вот страшные находки, сделанные прямо в траве у периметра концлагеря Саласпилс. Повсеместно найденные на поверхности земли человеческие останки сопровождают хорошо сохранившиеся подошвы и фрагменты одежды с желтой «звездой Давида», что означает принадлежность останков жертв к узникам еврейских гетто первой волны, прибывших в так называемый «пересыльный лагерь» из Австрии, Германии, Чехословакии, Польши, Белоруссии, Латвии.
В лагере были организованы несколько мест кремации тел, где днем и ночью чадили костры, уничтожающие масштабы нацистских преступлении. В июне 1944 года расстрелы женщин, детей и немощных совершались прямо на неостывших кострищах, где вскоре тела жертв уничтожал огонь. Затем ямы аккуратно засыпались, заравнивались и трамбовались.
Из дела: «Свидетель Эльтерман показывает, что в августе 1944 года в Саласпилсский лагерь для мирных граждан пригнали военнопленных — инвалидов около 370 человек, а в конце этого же месяца их расстреляли в лесу, недалеко от лагеря, трупы сожгли. 25 сентября 1944 года из больницы Саласпилсского лагеря забрали всех больных и расстреляли в лесу. Администрация лагеря и охрана расстреливали заключенных и просто так, ради развлечения. Комендант лагеря Краузе, так и другие фашисты и их приспешники брали девушек к себе и их насиловали, а затем расстреливали. В центре лагеря помещалась виселица. По субботам на ней кого‑либо вешали в назидание другим».
В 200 метрах южнее старого гарнизонного кладбища, за железной дорогой, было организовано место уничтожения детских тел. Для этого специально отобранными для этой работы заключенными лагеря был выкопан небольшой прямоугольный котлован, на дне разместили бревна, на которые складывали детские тела, затем слой бревен, затем снова тела. Когда яма заполнялась, все обливали горючим и поджигали. Затем процедуру повторяли, пока яма не заполнится человеческим пеплом на метр и более.
Из документов следствия: «Обследовав территорию у лагеря Саласпилс в 2 500 кв. м и при раскопках только пятой части этой территории, комиссия обнаружила 632 детских трупа предположительно в возрасте от 5 до 9 лет, трупы располагались слоями. В 150 метрах от этого захоронения по направлению к железной дороге комиссия обнаружила, что на площади в 25х27 м грунт пропитан маслянистым веществом и перемешан с пеплом, содержащим остатки не сгоревших человеческих костей детей 5‑9 лет — зубы, суставные головки бедерных и плечевых костей, ребер и др.».
В бараке № 12 была организована т. н. «детская больница».
Свидетели показали: «В концлагере в августе 1944 года было около 400 детей. Из Берлина поступил приказ о поголовном уничтожении этих детей… К лагерю подъехал грузовик СС, в котором уже находилось около 40 детей, собранных по другим лагерям. Их охраняли 10 эсэсовцев, вооруженных автоматами».
Согласно акту Чрезвычайной республиканской комиссии 1944 года, в лагере погибло 7 000 детей, из них около 3 тысяч в возрасте до 5 лет. Суточная жатва детского конвейера смерти считалась следующим образом: если за период в 366 суток, с 18 мая 1942 года по 19 мая 1943 года, в лагере погибли около 7 тысяч детей, то в среднем за сутки умерщвлялось 20 малышей (свидетели приводят цифры в 150‑250 детей).

Вы можете пропустить чтение записи и оставить комментарий. Размещение ссылок запрещено.

Оставить комментарий