Фашистский разгул

Гончарова (Агеева) Ирина Андреевна

Родилась в 1927 году. В годы войны прошла через концентрационные лагеря Магдебурга, Энцесфельд. После освобождения вернулась в СССР, где работала художником по росписи фаянса.

Родилась я на Украине. По национальности — русская, по убеждениям — интернационалистка. Это заложено с детства, не изменила я своим убеждениям и во взрослой жизни. В провинциальном городке Славута, где в 1927 году я появилась на свет, с незапамятных времен жили в согласии и добрососедстве украинцы, евреи, русские, представители других национальностей. В человеке ценили честность, трудолюбие, доброжелательность, а украинец он, еврей, русский или татарин — безразлично.
Дружили, вместе отмечали государственные и семейные праздники. С удовольствием пели песни — украинские, русские, еврейские, популярную «Сулико», угощались вкусной национальной едой. Никакой вражды, никакого национального высокомерия! Так было у взрослых, так было и у нас, детей.
В довоенной Славуте, в этом небольшом приграничном городке работали школы с украинским, русским и еврейским языками обучения. Школу выбирали по желанию. В классах учились дети разных национальностей, не конфликтовали. Русская и еврейская школы, например, имели общий школьный двор и общие спортплощадки. На переменах из обеих школ высыпала во двор двойная «порция» мальчишек и девчонок, стоял разноязыкий гомон, шумели, бегали, вместе играли и шалили. Хватало места всем — русским, евреям, украинцам. Все понимали друг друга. Правда, между мальчишками иногда случались потасовки и разборки, но не из‑за того, что кто‑то еврей, украинец или русский. Они утверждали свои мальчишеские законы, отстаивали право нести сумку с книгами понравившейся девчонки, сидеть с ней рядом в кино, на школьных торжествах. Против ябедников и врунов объединялись и колотили их сообща. Это нормальное явление, а не шовинизм и не национализм. Никому в голову не приходило затеять драку с Йосей или Мыколой лишь потому, что они не русские.
Шло время. Миновал 1940 год. Прошли новогодние праздники сорок первого. Для меня это был последний школьный праздник. Я заканчивала седьмой класс и собиралась продолжить учебу в Городницком училище, где готовили специалистов по художественной росписи керамики. Как и у моих сверстников, у меня было много надежд, задумок и планов на будущее.
Разговоры взрослых о том, что в мире неспокойно, что с приходом Гитлера к власти в Германии началось преследование людей еврейской национальности, создаются гетто, концлагеря, резервации, воспринимала как информацию к размышлению. Возмущалась, но не пугалась, нас, советских людей, это не касалось. Германия далеко, до нашей страны фашистам не дотянуться, к тому же договор о ненападении подписан. И вообще, как пелось в песне: «Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы!» — защита будет надежной, а наказание врагу — суровым! Зачем понапрасну тревожиться и паниковать?
Мы и представить не могли, до какой жестокости и бесчеловечности может дойти фашистский разгул, вообразить не могли, что ждет нас, славутчан, с приходом гитлеровцев. А они были уже рядом, война открыла им путь и в нашу советскую страну.
С 22 июня сорок первого шли упорные бои на границе. В Закарпатье пограничникам удалось на какое‑то время задержать наступавших немцев, это дало возможность организовать частичную эвакуацию мирных жителей. Сумели покинуть Славуту со своими семьями работники горкома партии и горисполкома; уехали более состоятельные евреи — дантисты, врачи, адвокаты, заведующие магазинами; ушли молодые парни и мужчины. Основная же масса жителей осталась. С тревогой ловили каждую весть о продвижении немцев, а они были неутешительными, не обнадеживающими.
В конце июня — начале июля во власти немцев уже находились города Острог, Изяслав, Шепетовка. Славута оказалась в гитлеровском окружении. Немцы без боя вошли в город. Это были отряды немецкой жандармерии, возглавляемые эсэсовцами. Они двигались за наступавшими немецкими войсками и наводили «порядок» на захваченных территориях. В нашем городе эти бандиты стали полновластными хозяевами.
Первое их распоряжение, расклеенное на афишных тумбах, базарных ларьках, у комендатуры, гласило, что проводится срочная перепись-регистрация населения еврейской национальности. В указанный день и время евреи города должны прибыть на площадь (она была возле бывшего горисполкома). С собой иметь документы и ценные вещи.
Недоумевали: почему с вещами? Ведь для регистрации личности достаточно паспорта или метрической справки из ЗАГСа. Пугала приписка, сделанная броским шрифтом: «Явка обязательна. Уклонение от переписи строго наказуемо».
Некоторые евреи не пошли на регистрацию, остались дома, но большинство послушно отправились на площадь. Со своей мамой, Ривой Соломоновной, пошла и моя подружка, соседка Циля Юнерман. Мы с ней дружили чуть ли не с ясельного возраста. Учились в русской школе, сидели за одной партой. Вместе собирались поступать в училище. Циля помахала мне рукой: «Ирка, до вечера!» Рива Соломоновна попросила мою маму зайти к бабушке Розе, дать ей лекарство и присмотреть за трехлетним шалуном Наумчиком, если они задержатся на регистрации. Они ушли. Они не знали, что идут на смерть, что никогда не вернутся в свой ухоженный, гостеприимный дом, не посидят вечерком на лавочке в палисаднике.
На площадь пришли законопослушные евреи, граждане СССР. Переговаривались между собой, расспрашивали о здоровье, о знакомых и не подозревали, что это их последняя встреча. Удивлялись, что площадь окружили вооруженные немцы. От кого собираются охранять?
Ждали немецкое начальство. Приехало несколько машин. Вышли эсэсовцы. Старший по чину через переводчика приказал сдать документы и имеющиеся золотые и серебряные вещи. У его ног поставили раскрытые чемоданы для документов и для ценностей. Никаких объяснений — сдать!
Несколько женщин возмутились, попытались уйти, но охрана их не пропустила, втолкнула назад, за оцепление. Толпа загудела. Чтобы утихомирить «жидов», немцы открыли стрельбу сначала поверх голов, а затем дали очередь из автоматов по людям. Упали первые убитые, первые раненые. Поднялся крик, началась паника.
Женщины стали торопливо снимать свои украшения и класть их в раскрытые чемоданы. Может, теперь их отпустят? Если нужно, они принесут еще браслеты, часы и кольца, что имеются дома. Не отпустили, а приказали построиться и повели под охраной за город. Два мальчика лет одиннадцати-двенадцати выскочили из колонны и побежали по улице. Вслед им раздались автоматные очереди. Один ребенок упал, а второй успел добежать до переулка и скрылся. Это был Сема Фишер, он и рассказал о том, что происходило на площади. К убитому ребенку, отталкивая охрану, бросилась его мать. Она не добежала до сына несколько шагов — ее застрелил немец.
У соснового леса неподалеку от бывшего военного городка было приготовлено «жилье» для евреев — обнесенная колючей проволокой поляна. Туда всех загнали. Сказали, что находиться здесь будут до особого распоряжения. Волноваться не стоит, но за попытку бегства будут расстреливать.
Несколько дней гитлеровцы «зачищали» город от евреев: задерживали их на улицах, на базаре; выгоняли из собственных домов стариков, немощных и больных; ловили молодых и пожилых; хватали женщин с детьми, бабушек с внуками, с малышами, еще не умевшими ходить. Всех приводили на поляну за колючую проволоку. Потом, отсчитав 50‑100 человек, уводили вглубь леса и убивали. Строили нагими на краю глубокого рва-могилы и стреляли, стреляли… Стреляли в беззащитных людей. Падали убитые, падали раненые. Часами неслись крики и стоны, не смолкали автоматные и пулеметные очереди в сосновом лесу, где славутчане так любили отдыхать и гулять. Эти нелюди, фашистские изверги, убили маленького Наумчика и Цилю Юнерман, бабушку Розу и добрую Риву Соломоновну; наших соседей, сапожника дядю Яшу и его жену, добродушную толстушку Мотю; тетю Рахиль, одаривавшую ребятишек вкусными карамельками на палочках и крендельками с маком; трудолюбивых, веселых мастеровых-жестянщиков с Нижнего Подола. Почти семьсот человек еврейской национальности убили тогда фашисты. Убили людей лишь потому, что родились они евреями.
Земля в лесу песчаная, сыпучая. Не один день она шевелилась на могилах наших соседей, друзей, знакомых, старожилов и новоселов Славуты, городка на Украине в Каменец-Подольской области, — это заживо погребенные пытались выбраться из могил. В городе ходили слухи, что несколько полуживых все‑таки смогли выползти из‑под груды трупов и земли. Их подобрали и спрятали украинцы, жившие в домах поблизости от леса. Немцы всполошились, но никого не нашли. Тогда они залили могилы негашеной известью и выставили охрану, которая стреляла в каждого, кто появлялся неподалеку от этого страшного места.
Разговоры о «вставших из могил» не были досужими. Такие люди действительно были. Правда, после пережитого ужаса и психологического стресса эти несчастные жили недолго. Но еще в 1946 году на базаре, а чаще в лесу, у могильных холмов, поросших густой травой, можно было встретить хромого, совершенно седого полусумасшедшего Самуила-скрипача. Он часто играл на своей старой скрипке печальные еврейские мелодии, плакал, искал и звал жену Сару и свою дочку, пятилетнюю Хасю, с которыми, обнявшись, стоял в сорок первом на краю глубокого рва-могилы, куда их опрокинула автоматная очередь фашистского палача.
Расправившись с евреями, немцы продолжали «зачистку» Славуты: участились аресты, обыски, проверки, облавы. В управе были составлены поименные списки всех жителей по национальностям и годам их рождения. Так немцам было удобнее регулировать число жителей: кого в расход, кого в концлагерь, кого в Германию.
Не избежала горькой участи остарбайтера и я. В июле 1943 года мне исполнилось шестнадцать лет, а в августе я получила из управы повестку на отправку в Германию со строгим предписанием прибыть на сборный пункт. За неявку — расстрел!
Заливаясь слезами, мама собрала мне дорожный рюкзачок с носильными вещичками и едой. Мы пошли на железнодорожную станцию. Там для мобилизованных уже были подготовлены товарные вагоны. Они стояли без паровоза. Железнодорожники сказали, что вагоны прицепят к пассажирскому скорому поезду, который должен пройти через Славуту. Грустно пошутили: «Будете, девчата, ехать, как паны, — быстро, без остановок и пересадок».
Начались горькие, разрывающие душу прощания. Конвоиры силой растаскивали рыдающих. И матери, и дети прощались навсегда, потому что никто не знал, доведется ли им свидеться когда‑нибудь, ведь увозят не в пионерский лагерь, не в санаторий, не на экскурсию, а в Германию, в неволю, в рабство. Немцы и их добровольные помощники, полицаи-белоповязочники, не церемонились, зашвыривали девчонок в вагон, как мешки с картошкой. Основательно утрамбовав в два вагона полторы сотни «живого товара», закрыли двери на засов. Работа окончена! «Грузчики» ушли в дежурку, у вагонов осталась охрана, на перроне — безутешные матери, в вагонах — несовершеннолетние ревущие невольники, жертвы фашизма.
К станции подкатил пассажирский поезд. В конце состава — несколько товарных вагонов. В окнах, оплетенных колючей проволокой, видны изможденные лица заключенных. В пассажирских вагонах — немцы, медсестры в форменной одежде. На крышах и на бортах вагонов нарисованы большие красные кресты — это немецкий санитарный поезд и везет он в родной фатерлянд, в великую Германию вояк, жаждавших блицкрига — молниеносного завоевания Советского Союза, а теперь изрядно побитых Красной Армией. Физиономии немцев печальны, не очень‑то развеселишься, если нет ноги и рука в гипсе, не затянешь гимн «Германия превыше всего», если миной снесено пол-лица. Сейчас — 1943 год, а не сорок первый! Разница ощутима, но она не касается нас, угоняемых в гитлеровскую Германию, — неволя есть неволя!
Наши вагоны прицепили впереди паровоза. Со стороны казалось, что именно эти вагоны потянут поезд. Позже узнала, что такое формирование состава немцы придумали в целях защиты от партизан-подрывников, действующих на территории, оккупированной немцами. Партизаны не станут пускать под откос поезд, в котором находятся подневольные соотечественники, а на минах, заложенных под рельсы, взорвутся товарные вагоны, находящиеся перед паровозом. Не будут партизаны забрасывать гранатами и «хвост» состава, если там вагоны с невольниками. Вот такую варварскую защиту собственной жизни придумали гитлеровцы.
Прошло около часа, как сидим взаперти, а кажется, что минула целая вечность. В вагоне тесно, душно, хочется пить. Наконец, паровоз дал свисток к отправлению, состав лязгнул сцеплениями, и поезд медленно отошел от станции. За последним вагоном остался родной город, рыдающая мама и мое детство, впереди — чужбина и неизвестность. Вернусь ли в родной дом, в такую зеленую Славуту, раскинувшуюся на берегу Горыни, реки, где любили купаться, ловить рыбу и кусачих раков.
С недолгими остановками миновали Польшу. Проехали Островогруд, первый город на границе с Германией. Замелькали похожие друг на друга немецкие поселки и хутора с ухоженными усадебками, с одинаковыми черепичными крышами. Все выглядело мирно и спокойно, словно нет войны, огненной, грохочущей.
Конечная остановка — город Магдебург. Вагоны с «добровольцами» отцепили от состава и перегнали на товарную станцию. Охрана торопила. Замешкавшихся подгоняли кулаками и пинками. Умерших и заболевших в пути оставили в вагонах. За ними придет специальная команда. О нас, живых, измученных жарой и голодом, проявили «заботу»: выдали по кусочку безвкусного хлеба с джемом, кружку «кавы» — горькой коричневой жидкости. Велели построиться по пять человек в ряд и повели колонной в баню. А как же — европейская цивилизация! Нужно отмыть восточных дикарей, продезинфицировать, чтобы не завезли какую‑нибудь заразу в фатерлянд.
По мощеным улицам Магдебурга прошла не одна тысяча узников, остарбайтеров, военнопленных. Шли и мы — «добровольцы», насильственно вывезенные со своей Родины, с Украины шестнадцатилетние девчонки, зареванные, чумазенькие, в измятой невзрачной одежде, с котомками, рюкзачками, самодельными фанерными чемоданчиками. Вид убогий и жалкий. Но нас никто не жалел, никто не сочувствовал. Наоборот, над нами насмехались прохожие, отпускали оскорбительные замечания, словно мы сами, по доброй воле нарушили покой их ухоженного благополучного города. Особенно отвратительно вели себя юнцы в полувоенной форме — гитлерюгенды. Они улюлюкали, обзывали нас грязными русскими свиньями, швыряли в колонну гнилые помидоры, огрызки яблок. Их никто не останавливал. Охрана не замечала этих хулиганских выходок. Фашистята распоясались до того, что стали бросать в нас камни. Норовили угодить в голову, в лицо, подзадоривали друг друга, радостно кричали, если камень попадал в кого‑то из девочек.
В колонне я шла рядом с Марией Пилипенко, своей одноклассницей. Не поднимая головы, она с негодованием говорила:
— Дивися, Ірино, як байстрюки жваво стрибають, ну чисто дурні на прив’язі. Якби не охорона, я показала б цим шмаркачам, яка я свиня. Вбила б на місці.
Мальчишка-гитлерюгенд собирался бросить очередной камень. Выбирал, в кого бы его запустить. Заметил рослую Марию. Камень полетел в ее сторону. Реакция Марии была мгновенной, не напрасно считалась лучшей теннисисткой школы — она ловко перехватила камень и, почти не размахиваясь, отбросила его в сторону тротуара. Камень угодил в худосочного фашистенка. Он поднял такой визг и скулеж, словно его убивали или с живого сдирали его арийскую кожу. Свора оголтелых мальчишек с криком и руганью ринулась к колонне. Быть бы свалке и побоищу, но конвоиры, наконец, «проснулись» и отогнали гитлерюгендов. В помощи желторотых мальчишек они не нуждались. Навели порядок сами: дали несколько автоматных очередей вверх. Юнцов, виновников безобразия не тронули, а влепили пару увесистых оплеух девчонкам, подвернувшимся под руку, скомандовали: «Бегом марш!» Порядок был восстановлен без увечий и убийств. Видимо, хотели нашу партию остарбайтеров довести до пункта назначения с меньшими потерями, ведь при транспортировке умер не один человек, а Германия остро нуждалась в дополнительных рабочих руках, неважно, что на этот раз руки детские.
Колонна трусцой добежала до здания, где проходила санобработка. Здесь учинили над нами настоящую экзекуцию. Всем — и девочкам, и мальчишкам — велели раздеться догола. Выдали железные жетоны-номерки: один для одежды, второй для «багажа», третий на шею. В присутствии охраны проводился унизительный медосмотр. Затем облили каждого с головы до ног какой‑то едкой и вонючей жидкостью и загнали всех в душевую. В темпе ополоснулись чуть теплой водой. «Чистеньких и ароматных» голыми перегнали в следующее помещение. Там в ожидании продезинфицированной одежды просидели более часа. Ни воды, ни еды нам не дали. Некоторые девочки теряли сознание. Помочь им мы не могли, у нас ничего не было, кроме собственного голого тела.
Наконец, привезли одежду, влажную, разящую карболкой. Выдавали ее по предъявлению жетонов. По ним же возвращали наши котомки, рюкзаки и чемоданишки. На это ушло немало времени, так что в лагерь, где предстояло жить, попали на исходе дня.
Лагерь на окраине Магдебурга был смешанный, разделенный на зоны-секторы, в которых по отдельности содержались гражданские мужчины, женщины, подростки, а за двойной проволочной оградой — военнопленные Красной Армии. Нас привели в женский сектор, в барак для подростков. Это был длинный сарай с трехъярусными нарами. Штубовая (старшая надзирательница по бараку), рослая женщина лет сорока, прибалтийская немка по имени Марта приняла нас по списку. На смеси русского, литовского и немецкого языков ознакомила с барачным и лагерным режимом. Предупредила, что за его несоблюдение последует наказание: лишение хлебной пайки, дополнительная работа и даже карцер. Выдала казенное имущество: одеяло, изношенное полушерстяное тряпье, алюминиевые миску, ложку и кружку. Указала места на нарах. Вселение состоялось, но еды нам не полагалось, так как мы ее еще не заработали.
Я рухнула на голые нары. Матрасов не дали. Наверное, чтобы не нежились в утренние часы, когда так хочется еще немножечко продлить сон. Несмотря на то, что день был очень напряженный и голодный, нервы — на пределе, а нары жесткие, уснула быстро.
Разбудил рев сирены. Вначале не поняла, где я и что случилось. Бомбежка? Пожар? Через минуту сообразила — это лагерная побудка, побудка в пять часов утра! Все в бараке завертелось. Штубовая Марта подгоняла и торопила: бистро, девочки, бистро; грейтай, мергайтес, грейтай; медхен, шнеллер, шнеллер. Она умела наводить порядок и держать дисциплину. Нерасторопные получали ее ускорение: тумак, хороший пинок или затрещину. В положенное время наш барак во главе с Мартой Зоненнфельд занял отведенное место на аппельплаце.
Утренний аппель закончился быстро. Штубовые отрапортовали дежурному по лагерю о количественном составе жильцов, отдали ему подтверждающий список и отвели свой барак в столовую на завтрак. Он состоял из тонкого кусочка эрзац-хлеба, ложки пареного шпината, кружки суррогатного кофе, чуть подслащенного сахарином. Проглотить этот «завтрак» следовало в считанные минуты, так как вскоре должен состояться второй утренний аппель — распределение на ­работу. Он тоже проходил быстро, потому что время — это деньги, которые не намерены терять ни администрация завода, ни хозяин ремонтных мастерских, ни бауэр-землевладелец, у которых трудились рабы-остарбайтеры. Кстати, работали бесплатно, иногда лишь за миску супа и пару картошек.
Я, Мария Пилипенко, Катя Титова, Оля Онищенко, Женя Хвостикова и еще несколько девочек-славутчанок получили направление на завод Фреда Круппа. Поскольку рабочей специальности мы не имели, то определили нас в подсобницы. Подвозили металлические заготовки в механический цех для токарной обработки; отвозили детали на склад готовой продукции или на оцинкование в гальванический цех; убирали металлическую стружку у токарных станков. Смена у нас, несовершеннолетних, длилась наравне со взрослыми, по 12‑14 часов с коротким получасовым перерывом на обед. Для нашего лагерного обеда (бутерброд из двух прозрачных ломтиков эрзац-хлеба с джемом или кусочком маргарина, пара кочешков кольраби или одна вареная репка) хватало десяти минут. Запивали еду водичкой, благо она была газированная и в неограниченном количестве. В конце цеха стоял большой сифон и нам не запрещали им пользоваться.
«Домой», в лагерь возвращались пешком. Шли «ужинать». В миску нам шлепали ложку опротивевшего несоленого пареного или отваренного шпината, реже — размазнюху из подпорченного гороха, наливали кружку полутеплой, мутной и горькой «кавы» из цикория и пережженных желудей. Хлеба на ужин не полагалось, ведь, уходя на работу, мы уже получили остаток из причитающейся нам нормы. А она составляла 150‑200 граммов в сутки. Так рассчитали лагерные «врачи».
От такого питания и многочасовой работы люди быстро слабели. К тому же изматывали вечерние обязательные аппели: они длились иногда по несколько часов. После рапорта штубовых и дежурных, как правило, начиналось воспитание-экзекуция. Женщин и подростков «воспитывали» не так изощренно, как мужчин, особенно военнопленных. Но и нас после «воспитания» нередко подруги уносили с аппельплаца на руках.
У каждого «воспитателя» — старшего надзирателя, дежурного был свой метод. Вот здесь‑то в полной мере проявлялся и нрав, и наклонности! Начальник лагеря (комендант) заставлял людей бегать до изнеможения по кругу. Большинство не выдерживали заданного темпа, отставали, падали. Сам он не бил таких, по его приказу это делали рядовые надсмотрщики, а он только орал: «Schneller! Geh schneller, Schwein!» («Быстрее! Свинья, иди быстрее!»). Упавших били резиновыми дубинками, пинали ногами, а то и собак спускали.
Старший ауфзеер (надзиратель) лагеря «развлекался» тем, что приказывал шеренге за шеренгой ходить на полусогнутых ногах, «гусиным шагом». А его помощник, получивший от нас кличку «Пират», «Циклоп» (на восточном фронте он лишился правого глаза и носил черную повязку), проводил «укрепляющую» зарядку. Приказывал перестроиться в ряд, отдавал команду: «Hinlegen!» («Ложись!»), «Stehen auf!» («Встать!»), «Antreten!» («Построиться!») и снова: «Hinlegen! Stehen auf! Antreten!» Команды подавались в разном темпе, то быстро, то медленно. Не успеешь лечь — уложит увесистая палка «Циклопа», а вот встать иногда и палка не помогала. «Слабаков» отливали водой, неочнувшихся уносили в мертвецкую, или, как цинично говорили, на утилизацию.
Мне, шестнадцатилетней девчонке, выросшей в дружном коллективе сверстников, в окружении добрых и умных взрослых, невозможно было понять, почему происходят такие бесчеловечные издевательства, как могло случиться, что немецкий народ с его вековой высокой культурой мог допустить, чтобы в стране появились садисты, убийцы, изверги, уничтожающие детей, отправляющие на смерть тысячи и тысячи людей лишь за то, что они не титульной нации, не арийцы и смеют говорить на своем родном языке. Четкого ответа у меня тогда не сложилось, а он, по существу, лежал на поверхности — это фашизм и нацизм превращают человека в изверга, лишают здравомыслия и доброты!
После таких вечерних аппелей, добравшись до барака, мы долго не могли уснуть от боли, от обиды, от безысходности своего положения бесправного узника.
Постоянное чувство голода притупляло мысли, заставляло думать только о еде, о том, как бы раздобыть хоть что‑то, что можно пожевать и проглотить. Удавалось это редко. Воровать боялись, за это строго наказывали, вплоть до отправки в штрафную команду. Оттуда редко кто возвращался, настолько там были жестокие условия: непосильная работа, порой бесцельная, изощренные наказания, издевательства, сокращение нормы питания. А куда уж сокращать‑то?! Но сокращали, урезали, а то и совсем лишали жалкого кусочка хлеба. Люди гибли.
Работая на заводе, нам иногда немки подбрасывали тайком пару-тройку небольших бутербродов или давали несколько дойчмарок. Мы по‑честному делили между собой бутербродики, доставалось по кусочку. Но какие же они были вкусные! Казалось, что нет в мире вкуснее крохотного ломтика розовой колбаски или тоненького пластика шпика. Марки берегли и копили. На сохранение отдавали в «общую кассу». Кассиром нашего «банка» избрали рассудительную Марию Пилипенко. Куда она прятала общее «богатство», никто не знал. При обысках барака их ни разу не нашли. Когда накапливалась определенная сумма, Мария с общего одобрения и, разумеется, с разрешения мастера шла в магазинчик при заводе и покупала крупу, соль, пачечку чая и несколько конфеток. Другие продукты отпускались по карточкам, которых у нас не было. За работу мы ничего не получали.
В воскресные дни, когда на работу не посылали, а был общий лагерный выходной, мы устраивали «пиршество». Варили и хорошенько солили жиденький кулешик и до пота чаевничали в прикусочку с конфеткой. Конечно, вспоминали, какие вкусности готовили наши мамы.
Тоска о доме, о родных, особенно о маме была не менее сильной, чем чувство голода, часто доводила до слез. Плакали тайком. Чтобы не разреветься в голос, кто‑нибудь из девочек начинал потихоньку петь. Потом песню подхватывали все. Получалось неплохо, пели от души. Однажды даже суровая Марта расчувствовалась. Она сказала, что в детстве ей тоже часто пели песни, и она хрипловато напела мелодию старинной немецкой колыбельной. Небывалый случай — штубовая не орала, а пела! Вот что делает хорошая песня с душой человека даже тогда, когда она застегнута от посторонних на все пуговицы.
Рая Подольская, отличница нашей школы и постоянная победительница литературных конкурсов, припомнила слова этой простой песенки про звенящий колокольчик над колыбелью младенца. Предложила разучить ее и «подарить» Марте, пусть и она вспомнит время, когда была просто девочкой, а не штубовой. Суждения были разные: кто‑то «за», кто‑то «против». А Дарья Приходько заявила, что фашистские песни на их «гавкающем» языке петь не станет, хоть зарежьте, но не станет.
Рая принялась объяснять:
— Ты что, Дашка, совсем дура? Это же не гитлеровский гимн, а старинная немецкая колыбельная. Ее еще матери Шиллеру и Гете пели, когда те детьми были.
— А ты там была? — вскинулась Даша. — Была? Слышала? Вспомнила — Шиллер, Гете… Ты, Раиса, лучше вспомни, как «Циклоп» лупил нас палкой, когда не смогли вскочить после его команды «Aufstehen!». Забыла, что еле‑еле уползли тогда в барак? Его муттер тоже, поди, сентиментальную песенку пела, колыбельку качала, брала на ручки своего киндеренка, а вырастила зверюгу одноглазую. У меня до сих пор синяки с тела не сошли.
И все же мы разучили эту простенькую песенку и в один из воскресных вечеров перед отбоем решили сделать Марте сюрприз — спели ее. Особенно нежно и трогательно звучал красивый голос Ганны Ковальчук, выводивший слова: «пусть звенит над колыбелькой колокольчик — дзинь, дзинь, дзинь!»
Реакция Марты оказалась для нас полной неожиданностью. Вместо «Хорошо! Спасибо!» она с надрывом крикнула: «Прекратить! Молчать!» и выбежала из барака.
Мы замолчали, а Дарья торжествующе изрекла:
— Вот вам, девоньки, искреннее «Большое спасибо!» Быстренько подставляйте лица, сейчас Марта будет раздавать подарки — пощечины. Допелись!
Мария Пилипенко одернула ее:
— Ничего ты, Дарья, не понимаешь. Не по злобе Марта так сказала, — и тоже вышла из барака.
Прозвучал сигнал отбоя. Ни Марта, ни Мария в барак не вернулись. Вечернюю поверку провела помощница Марты, пожилая Станислава. Мы разбрелись по своим местам. Немного пошептались. Уснули. Завтра новая неделя. Когда вернулась Мария и улеглась рядом со мной, я не услышала.
Утро, как всегда, началось с побудки — воя сирены. Марта, как всегда, покрикивала и торопила, изредка раздавала привычные шлепки нерасторопным. Ко времени вывела барак на утренний аппель. В общем, все было, как всегда.
Позже Мария рассказала мне и двум-трем девчонкам, почему Марта так отреагировала на наше пение. Оказывается, что в канцелярии лагеря она случайно встретила своего земляка и он сообщил ей, что родители ее погибли. Их расстреляли за то, что они не захотели отдать свою младшую четырехлетнюю дочь, беленькую сестренку Марты, согласно программе «Lebensborn» на воспитание в чужую семью национал-социалистов. Эта программа была задумана и осуществлялась нацистами как пополнение страны нацией с ярко выраженной нордической внешностью. Дети, отнятые у родителей, теряли свои корни, свою родословную и никогда не возвращались в родную семью. Им давали другие имена и фамилии, они по малолетству ничего не помнили из своего раннего детства.
Сестренку Марты забрали. Где она сейчас — неизвестно: не то в какой‑то немецкой семье, не то в приюте, не то в одном из детских концлагерей. Неожиданное трагическое известие надломило Марту, а колыбельная песенка еще добавила и о многом ей напомнила.
Эту песенку мы больше не пели. Но однажды Марта попросила (не приказала, а попросила!), чтобы мы ее спели. Мы негромко запели, нежно звенел голос Ганны: «…колокольчик дзинь, дзинь, дзинь». А Марта в дальнем углу барака плакала. Сквозь слезы просила, чтобы мы еще и еще пели эту простенькую песенку. Оказывается, и у вымуштрованной Марты Зоненнфельд есть сердце!
Не знаю, удалось ли Марте разыскать свою сестренку, помогло ли в этом лагерное начальство исполнительной, дисциплинированной штубовой Зоненнфельд, умеющей держать в беспрекословном подчинении «орду» славян-остарбайтеров. Нас, славутчанок, вскоре разбросали по разным лагерям. Часть девочек отправили в Аугенбург, Эрфурт, а меня, Марию Пилипенко, Женю Хвостикову, Катюшу Титову, Дашу Приходько и Раю Подольскую отправили в Австрию, в лагерь Энцесфельд на военный завод. Вместе проработали недолго. Меня, Раю и Женю купил земледелец-бауэр Крафт и увез в свое хозяйство, а Марию, Дашу и Катю отправили на пороховую фабрику, филиал военного завода. В том аду заболела и умерла Катя Титова, а Мария и Даша выжили. После освобождения и соответствующей проверки органами госбезопасности, они вернулись в Славуту в конце сорок пятого.
Я в родной город смогла добраться только в середине сорок шестого. Мы встретились с девчонками. Не переставали удивляться, что выжили в том пекле и вернулись домой. Послевоенная наша жизнь складывалась не просто. Ведь в нашей биографии был «позорный» факт — были за границей, в Германии и Австрии! Несмотря на это, мне удалось поступить, как и мечтала в далеком сорок первом, в Городницкое училище. Училась хорошо. Совмещала занятия в училище с учебой в вечерней средней школе. Училище позже преобразовали в техникум, и я его успешно закончила. Как отличница, получила направление на Городницкий фаянсово-фарфоровый завод в цех росписи по керамике. Какие красивые узоры создаем, радуются глаза и сердце!
Завод для меня — родной дом. Там повстречала замечательного человека, мастера-керамиста Анатолия Гончарова. Судьбе было угодно — мы полюбили друг друга. Поженились. Вырастили сына и дочь. Радуемся, глядя, как подрастают наши внучата, а их у нас пятеро здоровых, веселых и проказливых ребятишек.
Я неустанно молю Бога, чтобы их детство оставалось безмятежным и радостным, а юность была светлой и счастливой. Чтобы ни они и никто из ныне живущих не испытали того, что выпало на мою долю и на долю моих сверстников. Ведь человек приходит в жизнь для счастья и созидания, а матери рожают детей не для мук, войн и концлагерей. Пусть нынешнее поколение знает о войне и о страданиях в фашистской неволе только по фильмам, книгам и нашим рассказам, воспоминаниям очевидцев, чудом выживших в пекле, за колючей проволокой.
При встречах, которые ежегодно организуем в августе месяце, когда в сорок третьем нас, несовершеннолетних девчонок, насильно вывезли немцы в рабство, вспоминаем то тяжкое и трагическое время. Со слезами и скорбью поминаем девочек-одноклассниц, не доживших до светлого дня Победы, в которую верили, которую ждали. Пешком идем под город Аннополь, где восстановлена порушенная церковь. Зажигаем поминальные свечи. В их трепетном мерцании видятся молодые, красивые лица наших подруг. Упокой, Боже, их невинные души, дай покой всем загубленным и не допусти, Господи, страшных войн, смертоубийства детей, не допусти людских страданий и материнского горя.
Заканчивая свои воспоминания, хочу вкратце сказать о подружках, бывших одноклассницах и солагерницах.
Мария Пилипенко вышла замуж раньше всех нас. Пограничник-офицер увез ее в пограничную зону неподалеку от Уссурийска. Переписываемся до сих пор. Я не успеваю запоминать ее адреса, так часто они меняются — Дальний Восток, Средняя Азия, Сахалин, Камчатка, Калининград. Такова беспокойная служба ее мужа. Мария, как верная жена, следует за ним. С ее спортивной натурой это не в тягость. У них взрослый сын. Он пошел по стопам отца, военный. В немалых чинах, чем очень гордится Мария. Когда она приезжает, чтобы навестить свою старенькую маму, Горпину Моисеевну, я бросаю все дела и спешу из Городницы в Славуту. Нашим разговорам нет конца.
Дарья Приходько не изменилась, лишь повзрослела. Но по‑прежнему такая же прямолинейная и бескомпромиссная. Живет в Норильске. Когда в сорок пятом году после возвращения из гитлеровской неволи она пришла в отделение Славутской городской милиции за паспортом и ей, как всем «ненадежным», чудом выжившим в фашистском аду, вместо нормального паспорта выдали временное удостоверение личности, Даша напрямую высказала начальнику милиции и его подчиненным все, что она о них думает, бросила на стол паспортистке «папірець з печаткою» («бумажку с печатью») и, завербовавшись, уехала покорять северные просторы нашей Родины. Изредка она пишет письма-рапорты, на «на лірику немає часу». У нее все хорошо, «як треба жінці»: муж — косая сажень в плечах, работящий и любящий, двое сыновей. С мальчишками-близнецами справляется, мужа «приручила»! Закончила Норильский горный техникум. Возглавляет участок с «мужиками-шахтерами». Они слушаются и подчиняются. В своей манере Даша прокомментировала: «А попробовали бы рыпаться, закрыла бы в шахте, хай остынут!» Вот такая наша Дашка — сорвиголова!
Рая Подольская закончила Киевский институт им. Тараса Шевченко. Защитила диссертацию на тему «германская культура VIII-IX веков». Преподает в институте. Радуется успехам дочери-студентки, будущим филологом.
Женечка Хвостикова — многодетная мама. С мужем-молдаванином, четырьмя дочерьми и двумя сыновьями живет под Бендерами в собственном доме с виноградником, садом и прекрасным цветником, радующим с ранней весны до поздней осени обилием красок и райским ароматом, который хочется пить, как хорошее вино.
Ганна Ковальчук окончила Одесскую консерваторию по классу вокала и радует своих почитателей прекрасным лирическим голосом. В ее концертной программе есть и старинная немецкая песенка о колокольчике, звенящем над колыбелькой младенца. Это память о пережитом.
Оля Онищенко — агроном. Выращивает дыни на Херсонщине, «такие сладкие, что губы слипаются». Замужем. После работы дома ее встречают две белоголовые доченьки — ­погодки по имени Машенька и Дашенька, названные в честь подруг, с которыми делили кусок лагерного хлеба, глоток горькой суррогатной «кавы».
Несмотря ни на что, жизнь у нас сложилась. Вот только здоровье стало подводить. Сказывается пережитое в гитлеровских лагерях. Но мы живем! Будем жить, сколько отмеряно судьбой. Будем помнить о погибших, замученных. Пока хватит сил, будем бороться за то, чтобы ад фашистских застенков, гетто, концлагерей и душегубок никогда не повторился. А борьба наша — это правдивые рассказы-воспоминания, которые оставляем нашим детям, внукам, всем, кто продолжит жизнь после нас.

г. Славута
Украина
Май 1999 г

Из книги “Мы выжили чудом: воспоминания узников фашистских концлагерей” / Сост. В. Зобова, А. Грейчус, А. Барабаш

Закладка Постоянная ссылка.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *